среда, 24 февраля 2010 г.

Набоков. "Приглашение на казнь"



Очень меня зацепила эта книга.. Эдакий жуткий вариант «Алисы в Зазеркалье».

Некто, осужден за непрозрачность, за непонятность другим, осужден как потенциальная угроза и в тоже время как явный преступник. Приговорен к смерти.



Он содержится в крепости (жизнь) и ждет дня казни (освобождения). Но дело в том, что он него скрывают день казни.. И он ждет, впадая то в ужас перед неизбежным, то в нетерпение. Он умоляет директора тюрьмы сообщить ему ДЕНЬ, так как он хочет успеть изложить на бумаге свои мысли и не знает, успеет ли, стоит ли начинать.. Каждое утро он не начинает так как боится не успеть, а вечером понимает, что уже опоздал, а мог бы. за этот прошедший день. И так день за днем.



Меж тем директор тюрьмы, смотритель, родные его. проявляют по отношению к обреченному какою то садистски навязываемую доброту. Неестественную, липкую. И все более становится видно, что все родные и близкие лишь муляж.. Бездушные куклы в нелепых декорациях искусственного реала.



И момент казни, после которого, мир рассыпается. И награда- воссоединение с себе подобными.





«Он не сердился на доносчиков, но те умножались, и мужая, становились страшны. В сущности темный для них, как будто был вырезан из кубической сажени ночи, непроницаемый он поворачивался туда-сюда, ловя лучи, с панической поспешностью стараясь так стать, чтобы казаться светопроводным. Окружающие понимали друг друга с полуслова, - ибо не было у них таких слов, которые бы кончались как-нибудь неожиданно, обращаясь в пращу или птицу, с удивительными последствиями. В пыльном маленьком музее , на Втором Бульваре , были собраны редкие, прекрасные вещи, - но каждая была для всех горожан , кроме него, также ограниченна и прозрачна, как и они сами друг для друга. То, что не названо - не существует. К сожалению, все было названо».



_



«Восемь правил для заключенных:



1.Безусловно воспрещается покидать здание тюрьмы.

2.Кротость узника есть украшение темницы.

3.Убедительно просят соблюдать тишину между часом и тремя ежедневно.

4.Воспрещается приводить женщин.

5.Петь, плясать и шутить со стражниками дозволяется только по общему согласию и в известные дни.

6.Желательно, чтобы заключенный не видел вовсе, а в противном случае тотчас пресекал сам ночные сны, могущие быть по содержанию своему несовместимыми с положением и званием узника.

7.Пользуясь гостеприимством темницы, узник, в свою очередь, не должен уклоняться от участия в уборке и других работах тюремного персонала, постольку, поскольку таковое участие будет предложено ему.

8.Дирекция ни в коем случае не отвечает за пропажу вещей, равно как и самого заключенного».



_



«Что я тебе скажу? - продолжал он думать, бормотать, содрогаться. - что ты мне скажешь? Наперекор всему я любил тебя, и буду любить. И после- может быть больше всего именно после, - буду тебя любить, - и когда-нибудь состоится между нами истинное, исчерпывающее объяснение, - и тогда уж как-нибудь мы сложимся с тобой, приставим себя друг к дружке, решим головоломку: провести из такой-то точки в такую-то... чтобы ни разу. или - не отнимая карандаша.. Или еще как - нибудь.. соединим, проведем, и получится из тебя и меня тот единственный узор, по которому я тоскую».

_

«Я ставлю вопрос шире: существует ли вообще, может ли существовать в этом мире, хоть какое-нибудь обеспечение, хоть в чем-нибудь порука, - или даже самая идея гарантии неизвестна тут?

Я чувствую, что вы ни за что не ответите мне логично, - ибо и безответность вырабатывает в конце концов свою логику. Я тридцать лет прожил среди плотных на ощупь приведений, скрывая, что жив и действителен, - но теперь, когда я попался, мне с вами стесняться нечего. По крайней мере, проверю на опыте всю несостоятельность данного мира.»

_



«Еще ребенком, еще живя в канареечно-желтом, большом, холодном доме, где меня и сотни других детей готовили к благополучному небытию взрослых истуканов, в которые ровесники мои без труда, без боли все и превратились; еще тогда, в проклятые те дни, среди тряпичных книг, и ярко расписанных пособий, и проникающих душу

сквозняков, -- я знал без узнавания, я знал без удивления, я знал, как знаешь себя, я знал то, что знать невозможно, -- жизнь: постоянный трепет, утайка знания, притворство, страх, болезненное усилие всех нервов -- не сдать, не прозвенеть... и

до сих пор у меня еще болит то место памяти, где запечаталось самое начало этого усилия, то есть первый раз, когда я понял, что вещи, казавшиеся мне естественными, на самом деле запретны, невозможны, что всякий помысел о них преступен. Хорошо же

запомнился тот день! Я сидел с ногами на низком подоконнике и смотрел сверху, как на газоне сада мои сверстники, в таких же долгих розовых рубашках, в какой был я, взявшись за руки, кружатся около столба с лентами. Был ли я наказан? Нет, вернее,

неохота других детей принимать меня в игру и смертельное стеснение, стыд, тоска, которые я сам ощущал, присоединяясь к ним, заставляли меня предпочесть это белый угол подоконника, резко ограниченный тенью полуотворенной рамы. Я чувствовал такой страх и грусть, что старался потонуть в себе самом, там притаиться, точно хотел

затормозить и выскользнуть из бессмысленной жизни, несущей меня. В это время в конце каменной галереи, где я находился, появился старейший из воспитателей -- имени его не помню, -- толстый, потный, с мохнатой черной грудью, -- отправлялся купаться. Еще издали крикнув мне голосом, преувеличенным акустикой, чтобы я шел в сад, он быстро приблизился, взмахнул полотенцем. В печали, в рассеянии, бесчувственно и невинно, -- вместо того чтобы спуститься в сад по лестнице (галерея

находилась в третьем этаже), -- я, не думая о том, что делаю, но в сущности послушно, даже смиренно, прямо с подоконника сошел на пухлый воздух и -- ничего не испытав особенного, кроме полуощущения босоты (хотя был обут), -- медленно двинулся, естественнейшим образом ступил вперед, все так же рассеянно посасывая и разглядывая палец, который утром занозил... но вдруг необыкновенная, оглушительная тишина выела меня из раздумья, -- я увидел внизу поднятые ко мне, как бледные маргаритки, лица оцепеневших детей и как бы падавшую навзничь гичку, увидел и кругло остриженные кусты, и еще недолетевшее до газона полотенце, увидел себя самого -- мальчика в розовой рубашке, застывшего стоймя среди воздуха, -- увидел, обернувшись, в трех воздушных от себя шагах только что покинутое окно и протянувшего мохнатую руку, в зловещем изумлении..."

_



«Вот я помню: когда была ребенком, в моде были, -- ах, не только у ребят, но и у взрослых, -- такие штуки, назывались "нетки", -- и к ним полагалось, значит, особое зеркало, мало что кривое -- абсолютно искаженное, ничего нельзя понять, провалы, путаница, все скользит в глазах, но его кривизна была неспроста, а как раз так пригнана... Или, скорее, к его кривизне были так подобраны... Нет, постойте, я плохо объясняю. Одним словом, у вас было такое вот дикое зеркало и целая коллекция разных неток, то есть абсолютно нелепых предметов: всякие такие бесформенные, пестрые, в дырках, в пятнах, рябые, шишковатые штуки, вроде каких-то ископаемых, -- но зеркало, которое обыкновенные предметы абсолютно искажало, теперь, значит, получало настоящую пищу, то есть, когда вы такой непонятный и уродливый предмет ставили так, что он

отражался в непонятном и уродливом зеркале, получалось замечательно; нет на нет давало да, все восстанавливалось, все было хорошо, -- и вот из бесформенной пестряди получался в зеркале чудный стройный образ: цветы, корабль, фигура, какой-нибудь пейзаж. Можно было -- на заказ -- даже собственный портрет, то есть вам давали какую-то кошмарную кашу, а это и были вы, но ключ от вас был у зеркала. Ах, я помню, как было весело и немного жутко -- вдруг ничего не получится! -- брать в руку вот такую новую непонятную нетку и приближать к зеркалу, и видеть в нем, как твоя рука совершенно разлагается, но зато как бессмысленная нетка складывается в прелестную картину, ясную, ясную...»



_

«-- Еще мгновение. Мне самому смешно, что у меня так позорно дрожат руки, -- но остановить это или скрыть не могу, -- да, они дрожат, и все тут. Мои бумаги вы уничтожите, сор выметете, бабочка ночью улетит в выбитое окно, -- так что

ничего не останется от меня в этих четырех стенах, уже сейчас готовых завалиться. Но теперь прах и забвение мне нипочем, я только одно чувствую -- страх, страх, постыдный, напрасный...»

_



«Кругом было странное замешательство. Сквозь поясницу еще вращавшегося палача начали просвечивать перила. Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь. Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились, и все подавались

куда-то, шарахаясь, -- только задние нарисованные ряды оставались на месте. Он медленно спустился с помоста и пошел по зыбкому сору. Его догнал во много раз уменьшившийся Роман, он же Родриг:

-- Что вы делаете! -- хрипел он, прыгая. -- Нельзя, нельзя! Это нечестно по отношению к нему, ко всем... Вернитесь, ложитесь, -- ведь вы лежали, все было готово, все было кончено!

Он его отстранил, и тот, уныло крикнув, отбежал, уже думая только о собственном спасении. Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку.

Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашенные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и он пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему.»



 

Комментариев нет:

Отправить комментарий